Материалы к биографии Максима Адамовича Богдановича

Вообще он находил, что русские, особенно белорусы, должны быть знакомы со всеми славянскими языками, так как нам, белорусам, это дается всего легче. Из французских поэтов он всего больше любил Бодлера и Мюссе и Хозе д'Эредиа (сонеты), и Альфреда де Виньи. Итальянский язык он изучал по самоучителю Туесе, желая читать в подлиннике образцовых поэтов, читал Данте параллельно с прозаическим переводом Фан дер Флита и Чуйко, но это было только упражнение: далеко в изучении этого языка он не пошел. Греческих поэтов, особенно Анакреона и Феокрита, читал и в переводах, и в подлиннике, обучаясь самостоятельно греческому языку, а латинский он изучал в школе и знал его порядочно. Немецких поэтов больше читал в переводах; любил особенно Шиллера. В качестве своего поэтического profession de foi любил повторять его изречение: «Над формой работай упорно, чтобы словам было тесно — мыслям просторно».

Прозаиков читал преимущественно русских, но особого пристрастия к кому-нибудь из них я не заметил. Надо ли говорить, что центром его сердечного внимания была молодая возрождающаяся белорусская литература и поэзия. Он любовно следил за всеми ее ростками и побегами. Всякие достижения в ней, выходящие из ряда обыкновенных, его бесконечно радовали. И он тотчас же приносил книжку, журнал или сборник ко мне, единственному человеку, который мог его понять и оценить новое произведение, чтобы поделиться своей радостью.

Только через его посредство я знакомился с образцами новейшей белорусской литературы и с общим ходом белорусского возрождения.

Некоторые дополнения к предыдущему. Так как у меня пет под руками первых листов моих набросков, довольно-таки беспорядочных, то я не помню, говорил ли я о том, когда и как зародилось в нем стремление писать по-белорусски. Кажется, говорил, но так как мне это только помнится и так как этот вопрос для вас представляется небезынтересным, то лучше повторить, чем совсем пропустить. Дело ясное: общий уклон ого чувства и влечений в сторону всего родного, белорусского, есть дело наследственности — той темной подсознательной сферы, которую мы, рождаясь, выносим па свет божий как неотъемлемое достояние наших предков, безразлично — плохое ли оно или хорошее. Оно, конечно, па чужой почве, в новой обстановке может глохнуть, видоизменяться, получать иное приложение и направление к чуждым целям, но в отношении Максима этому помешал общий дух семьи, чисто белорусский. Моя семья и тесно с нею связанные семьи моих двух сестер — Гапановичей и Голованов — тоже чисто белорусских, которые так срослись, что, в сущности, представляли одну семью в трех разных квартирах, были своего рода белорусской колонией в далеком краю при слиянии Оки и Волги. На чужбине свое родное так живо вспоминается и ценится. Сестра Магдалипа, носительница традиций нашего рода, жила и вела свою семью так, как это делали ее мать и бабушка: она соблюдала и чтила все наши обычаи и обряды, справляла «дзяды, каляды, маслянщу» и «вялшадш» и пр. так, как это делали предки. Она уже отошла к ним, но дух ее живет и поныне в ее семье целостно и действенно. Достаточно было побывать у тетки в один из торжественных дней, посвященных памяти предков, как «дзяды» или «каляды», овеянных атмосферой торжественной чинности — этого древнего лада мягкой серьезности, тонкого такта, чтобы пробудилось особое настроение, возбуждающее в душе дремлющие отголоски наследственных эмоций, сливающихся в одно своеобразное чувство, которое называется благоговением. Это — преданная, нежная любовь к своему родному, далекому, смутному, неясному, полуощутимому, полному неуловимой прелести, которое кажется таким прекрасным и которое так легко идеализировать, святить, возводить в культ. А Максим все свободное время проводил У теток в играх и забавах со своими двоюродными братьями и сестрами. И дома, и у теток он слышал рассказы и воспоминания про родную старину, где выныряли разные лица и события, своеобразные, загадочные, так непохожие на все окружающее. Здесь же он слышал и белорусскую сказку, и белорусскую песню с ее грустным, манящим напевом, полным глубокого неисчерпаемого чувства, здесь же вырывалась живая белорусская пословица, меткие «крылатые»  слова. Это, конечно, были крупицы, крохи, но он чутко их подбирал, схватывая на лету. Укажу один образчик. И я, и моя сестра Магдалина любили напевать любимую песню нашей матери, которую она певала в длинные зимние вечера при свете лучины или коптящей лампочки, сидя на лежанке за шитьем или прялкой: «А дзе ж тая крышчанька, што голуб купауся?» — и мы видим, что он ее использовал как характерный мотив для создания определенного настроения в своей пьеске «Вечар». Таковы в общих чертах были живые влияния родных отголосков на душу Максима. Эта семейная атмосфера, очевидно, была той росой, которая освежала и пробуждала к жизни поэтические ростки его души. И хотя в семье господствовала русская речь, но чувства, вкусы, склонности, привычки, переживания в корне, в основе белорусские. О книжных влияниях я уже, помнится, говорил. Дело началось с чтения белорусских сказок, которые сначала я сам читал детям вслух, а затем Максим начал их читать самостоятельно. Он увидел в этом средство научиться белорусской речи, которую был лишен возможности усвоить по слуху из уст семьи, из уст народа. Это решение было его личным делом, совершенно самостоятельным. От сказок он перешел к песням, загадкам, пословицам и пр., таская из моей библиотеки книжку за книжкой. И так дошел до художественных произведений Дунина-Марцинкевича, Бурачка и др., отрывки из которых я иногда декламировал в кругу родственников и знакомых. Его занятия белоруссикой шли совершенно незаметно для меня и окружающих; по крайней мере, я его не толкнул на эту дорогу, но, разумеется, и не мешал. Свои опыты писания на белорусском языке он начал очень рано, приблизительно с 10—11 лет, ибо, я помню, он предъявлял их своей крестной Ольге Епифановне Семовой в ее приезд в Нижний Новгород, а это, кажется, было в 1901 г. Но это были чисто ученические или, вернее, учебные упражнения. С той поры он вел с нею довольно деятельную переписку и, по-видимому, касался этой стороны дела, так как она выписала для пего в 1906 г. «Нашу долю», а затем и  «Нашу ниву». Я не думаю, чтобы Семова по своей инициативе выписала для него эти издания; ей были чужды национально-белорусские тенденции. И если она это сделала, то только идя навстречу его запросам и интересам. На первых порах он ей посылал свои опыты, но затем, в ярославский период жизни Максима, переписка между ними прекратилась: не было живых, общих интересов, на которых она могла бы держаться. По крайней мере, в этом смысле он объяснил мне, почему не пишет крестной.


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 [22] 23 24 25